Воинская часть. Переводчик
8
часть
Как всегда, задолго до рассвета, мама
встала, разожгла во дворе печурку и сварила пшеничной похлёбки, потом разбудила
нас, покормила и ушла в бригаду, наказав мне следить за
сестричками...
Где-то ближе к полудню по нашей улице
проходила уже вторая колонна военнопленных немцев: шли они по четыре человека в
шеренге, шли, вернее, брели свободным шагом – впереди колоны несколько немецких
офицеров, которые выделялись своей не сильно поношенной одеждой и выправкой.
Впереди, шагах в четырёх от колонны, шёл солдат с винтовкой с примкнутым
блестящим четырёхгранным штырьком. Пленных было человек двести, не больше. По
бокам колоны было по два солдата с каждой стороны и пять солдат в конце колоны.
Накануне прошёл дождь, и пыль под ногами солдат почти не поднималась. Понурив
головы и глядя в землю, они обречённо шли туда, куда их вели под конвоем. И
вдруг из средины колонны раздался истошный крик по-немецки. Конвоиры мгновенно
отскочили на несколько шагов от колонны, с лязгом передёрнули затворы винтовок и
выставили перед собою винтовки с примкнутыми штырьками, готовые стрелять и
колоть, смотря по обстоятельствам. А немец продолжал орать, согнувшись в три
погибели. Старшина расстегнул кобуру, вынул наган и направился к середине
колонны, где орал пленный.
− Что случилось? Что надо? Колонна
стой!
Несколько немцев на смеси немецкого и
русского что-то пытались объяснить старшине суть
происходящего.
− Ничего не понимаю – прокричал
старшина.
− Молчать всем! Говорите по
одному.
Немцы снова что-то залопотали
по-своему.
Тогда я
выпалил.
− Он хочет в туалет, сейчас наложит в штаны,
у него страшный понос.
− А ты откуда знаешь? – повернулся старшина
ко мне.
− Я понимаю всё, что кричит немец, – ответил
я, ещё не подозревая, что впутался поневоле во что-то нехорошее и совсем
ненужное мне.
− Выпустите его из строя, и пусть он сделает
то, что уже нужно срочно сделать.
… Я перевёл по-немецки, что он сказал, и
бедолага чуть ли не на четвереньках выполз из колонны и тут же посреди улицы
спустил штаны, и из него с треском и шипеньем полилась зловонная жижа. Минут
десять или пятнадцать немец мучился со своим животом, потом подтянул штаны и
стал в строй, приговаривая со всхлипом:
− О, майн гот! Данке! Данке! Их бин зер
цуфриден етцт.
Старшина подошёл ко мне. Я ему перевёл, что
говорит потерпевший: «О, боже мой! Спасибо! Спасибо! Я теперь очень
доволен…»
Старшина взял меня под
руку:
− Слушай, хлопче. Где это ты научился так
понимать по-немецки? Вот бы нам такого переводчика!.. Проводи нас до конца вашей
деревни.
Я попытался, было отнекиваться, но он взял
меня за шиворот и добавил:
− Не ершись, пацан. В конце деревни я тебя
отпущу.
И колонна тронулась в путь. Старшина и я шли
в конце колонны. Я вкратце рассказал ему, где и как я учил немецкий, что на отца
получили две похоронки, что дома остались две сестрички, что мать работает с
зари и до зари в колхозе, получая стакан пшеницы в день за свою работу на нас
четверых, что страшно голодаем, и что я обещал отцу выучиться на учителя, и что
уже окончил с отличием первый курс
педучилища.
− Слушай, друже, а не пошёл бы ты работать к
нам переводчиком, получал бы солдатский паёк на себя, сестричек и маму? Мы будем
тут неподалёку строить дорогу через Балахту к роднику. Ты бы часто мог бывать
дома и отдавать матери продукты от нас.
− Я сам такой вопрос решить не могу. Я-то
согласен, а согласится ли мама…
− Тогда завтра я заеду к вам с нашим
офицером, и мы с твоей мамой решим этот вопрос к обоюдному согласию, – и он
дружески похлопал меня по плечу. − Спасибо, хлопче, что помог мне сегодня, я в
долгу не останусь.
И он полез в карман галифе, вытащил краюху
хлеба, сунул мне её в руки.
− Ну, беги к своим сестричкам, а завтра мы
за тобою заедем, − и он побежал догонять колонну, которая была уже метрах в
трёхстах от того места, где мы с ним
остановились.
… Мама пришла поздно вечером. Я вручил ей
драгоценную краюху хлеба и подробно рассказал всё, что произошло сегодня днём.
Она долго молчала, потом сказала:
− Решай сам, как нам быть, лучшего, пожалуй,
и не придумаешь. Ты у меня уже взрослый
мужик…
«Взрослый мужик» тяжело вздохнул, помолчал и
потом решил:
− Подождём до завтра, утро вечера мудрёнее,
а там вместе с тобою и подумаем, как нам дальше
быть.
… Мама на работу не пошла. Солнце взошло, и
к нашей хате подкатила полуторка, посигналила. Из кабинки вылез капитан,
старшина спрыгнул из кузова с сидором в руках. Мама пригласила их в хату.
Капитан вошёл в хату, следом за ним протиснулся вчерашний старшина. Сестрички
забились в угол. Старшина подошёл к нам, развязал свой сидор и вручил каждой по
булке хлеба и по кусочку сахара, которого они никогда не видели за все последние
пять лет. Голопузые девочки нюхали хлеб и во все глаза глядели то на своего
благодетеля, то на хлеб, который крепко прижимали к своим животам. Капитан,
молча внимательно осмотрел комнату, и его поразила не страшная нищета нашего
жилища, а сияющая белизна стен и чистота, которые хоть как-то скрашивали
глядящие из каждого угла безысходную бедность и полуголодное существование
рядовой колхозной семьи, потерявшей на войне своего кормильца. Чтобы скрыть
навернувшиеся на глазах слезы, капитан отвернулся и закурил, потом протянул мне
пачку папирос. Я отрицательно замотал головою и
сказал:
− Я не курю. Я обещал отцу не курить, когда
он уходил на фронт. Бросил в тот же день и больше не
курю.
− Молодец, отец гордился бы тобой, если бы
был жив. Потом капитан обратился к матери.
− Мы бы никогда не решились забрать у вас
вашего сына. Но у нас безвыходное положение. У нас более восьмисот
военнопленных, а переводчика нет, умер недавно от ран, полученных на войне. А
ваш сынишка знает немецкий. Нам как воздух нужен переводчик и мы вынуждены его
мобилизовать. Вот приказ нашего полковника о зачислении его как вольнонаёмного
на весь июнь и июль. На довольствие поставили не только его, но и всю вашу
семью. Будете получать по 600 грамм хлеба на человека и приварок: это пшеница
крупа, ну и всё остальное, что положено. Старшина вынул из сидора третью булку
хлеба, и мешочек с просом – где-то килограмма два, не больше. И капитан,
обернувшись ко мне, спросил:
− Ну что, товарищ переводчик, согласен
служить у нас?
− Как скажет мама, а я
согласен.
− Пусть будет так, как вы сказали, −
ответила мама. Хоть и тяжело мне будет без него – я год его не видела, учился и
бедовал в училище, – из глаз её покатились слезы, которые она пыталась вытереть
своей юбкой из рогожи.
− Тогда, товарищ переводчик, даю тебе десять
минут на сборы, нам надо ещё побывать в Талды-Кургане, а оттуда, получив
взрывчатку и продукты для пленных, прямо поедем в часть. А сын ваш, мамаша,
через каждые две недели на сутки будет получать увольнительную, чтобы проведать
вас.
− А что мне собираться, всё, что у меня есть
ношу на себе. Вот возьму на всякий случай куртку тёти Гали и сидор, да бутылку с
водой…
Через десять минут полуторка уже пылила по
дороге в областной центр, мама с сестричками махали мне руками, пока их было
видно. Вот машина поднялась на бугор, через который на фронт ушёл мой отец, и
этот день снова встал перед моими глазами: вот колонна добровольцев уходит всё
дальше и дальше, вот взлетела над уходящим
песня:
«Если завтра война, если враг
нападёт,
Если тёмная сила
нагрянет…»
Непрошенные слёзы комом застряли в горле, я
с трудом их проглотил и до самого Талды-Кургана ехал
молча.
Дорога мне была знакомой, по ней мы приехали
в Калиновку, с Красным обозом на быках ездили сдавать пшеницу в 1941 и 1942 году
для фронта. А теперь за какие-то два часа мы были в областном центре. Капитан
бегал с какими-то бумагами по начальству, затем на военном окладе получали
взрывчатку, похожую на большие бруски мыла и продукты для военнопленных: муку,
крупы, консервы… я как мог, помогал старшине носить и укладывать, что мне
давали, что мне было по силам. Никто меня об этом не просил, но старшина так
одобрительно поглядел на меня, что я понял, что этим своим бескорыстным
поступком, я в лице старшины приобрёл и покровителя, и друга, хотя старшина
годился мне в отцы.
Дорога в часть заняла не более трёх часов. В
этих местах я ещё не бывал и с интересом разглядывал скалы и горы, по которым
ехали в часть.
Часть располагалась в ущелье, по дну
которого текла Балахта, начинаясь где-то высоко в горах Джунгарского Алатау.
Ледяная вода речки была изумительно прозрачной и неимоверно мягкой, стоило в неё
окунуть ноги, как без всякого труда и мыла ноги сами собою становились идеально
чистыми. Я и раньше слышал о целебных и других свойствах балахтинской воды. Но
то, что в верховьях открыты богатые залежи свинцово-цинковой руды, услышал
впервые от старшины. Вот туда-то и будут строить дороги немцы-военнопленные, а
мне быть посредником-переводчиком между ними и теми, кто их охраняет, заботится
о них, кормит и заставляет делать эту дорогу. Радости, в этом мало, но назвался
груздем, полезай в кузовок…
Вскоре по приезду, капитан отвёл меня к
полковнику, который вкратце обрисовал мои задачи как переводчика: буду я с
лейтенантом весь день среди этих немцев, переводить ему подробно, о чём они
говорят между собою, что им надо, отвечать на их вопросы, а если надо, то буду
присутствовать при допросах, если таковые случатся. Обычно это разъяснительная
беседа с их офицерами или с нарушителями дисциплины, хотя это случается
редко.
Первые две недели протекли быстро: новая
обстановка, необычные обязанности скучать не давали, да и не всё поначалу
получалось у меня, особенно неважно понимал я особенности диалектов у немцев из
Баварии и Саксонии, а потом потихоньку стал понимать, что и к чему, когда
пришлось читать солдатскую переписку с их родными в Германии. Именно это и было
самым сложным.
Солдатам разрешалось писать домой один раз в
2 месяца по одному листу в письме. Вот они и старались втиснуть в этот листок
все свои чувства и думы, и зачастую это была такая смесь человеческих
переживаний, что разбираться в них мне подростку не всегда было по силам,
словари тоже мало помогали, чтобы передать все нюансы психических страданий
каждого пишущего. Приходилось без конца теребить лейтенанта, который отвечал за
цензуру этих писем. Чтение и перевод этих писем отнимали львиную долю нашего
времени. И лейтенант страшно не любил эту изматывающую душу работу с письмами.
Надо было держать в уме всё содержание письма, главное заносить в личный листок
учёта и делать свои замечания по сути написанного военнопленным, особенно если
тот писал совсем не то, о чем разрешалось
писать…
Ура!!! Мне дали увольнительную на целые
сутки. Меня даже довезёт старшина до моей хаты. Я мигом собрал в сидор все
кусочки хлеба, которые откладывал сестричкам от моего пайка. Старшина принёс
свой сидор, в котором находилось «довольствие» согласно договору на моих
сестричек и маму. Я попросил у старшины разрешения кинуть в кузов несколько
поленьев дров и два толстых обрубка дикой
яблони.
− Зачем? – спросил
он.
− У нас дома нет никакой топки, нечем будет
даже сварить кашу сестричкам из проса, которое я
привезу.
Старшина крякнул, постучал себе по лбу
пальцем и приказал побросать в кузов все дровишки, лежащие возле полевых кухонь,
в которых готовилась еда для военнопленных. А солдатам
сказал:
− Пусть фрицы себе ещё напилят, дров-то у
нас вон сколько, – и он показал на большую кучу диких яблонь, которые сволокли
после расчистки будущего профиля дороги вверх по
ущелью.
… Через полчаса полуторки остановились у
нашей хаты. Солдат-шофёр посигналил, и вот обе мои голопузые сестрички выскочили
из хаты и, разинув рты, смотрели как я и старшина выбрасывали из кузова
дровишки. Дров они отродясь не видели, так как другой топки кроме курая в
Калиновке ни у кого никогда и не было. И дровишки для них были в диковинку.
Затем старшина и я вылезли из кузова, оба с сидорами в руках и направились к
хате, где в дверях, прислонившись к косяку, стояла побледневшая мама и что-то
беззвучно шептала. Потом она низко поклонилась старшине, молча обняла меня и
поцеловала в голову.
− Проходите, дорогие мои, в хату, да и
солдатика тоже зовите. Я уже все глаза проглядела, выглядывала вас вот уже три
дня подряд, – и вдруг заплакала: сказалась нервотрёпка долгого ожидания
неизвестно куда внезапно уехавшего сына, которого толком всего за двое суток и
разглядеть не успела.
Сестрички впереди всех пробежали в хату,
затем мама, старшина, потом я, держа в одной руке сидор, а другой на ходу
пытаюсь его развязать. Сестрёнки заглядывают в сидор, а там кроме кусочков хлеба
ничего нет, каждая взяла по кусочку, потом попросили ещё, и вот они стоят в углу
комнаты с набитыми ртами и пытаются его прожевать, ржаной чёрный хлеб
расползается во рту в клейкую массу, которую разжевать и проглотить не так-то и
просто. Старшина выложил на стол десяток ржаных булок, килограмм пшена и
килограмм ячменной крупы, три кусочка сахара и банку консервов – это и было всё
довольствие и приварок на троих на прошедшие две недели. А маме всё это казалось
чудом и огромнейшим богатством.
− Я сейчас сварю супу и накормлю вас всех, –
засуетилась мама.
− Мы перед выездом все поели хорошо, так что
не беспокойтесь мамаша, за нас. Да нам и ехать на базу пора. А ты, Николай,
оставайся дома, в чём-то поможешь матери, а завтра, с восходом солнца, чтобы был
в части. Надеюсь, не заблудишься, да тут и недалеко, каких-то 7-8 километров
вверх по Балахте.
Дорогу в часть я запомнил хорошо и заверил
старшину, что вовремя буду в воинской части. Провожали привёзших меня, дровишки
и пищевое довольствие всей семьи до самой полуторки. Старшина о чём-то чуть ли
не шёпотом поговорил с шофёром, потом оба вылезли из кабинки, сняли гимнастёрки,
затем бязевые нательные рубашки и старшина протянул их обе маме и
приказал:
− Сшей, мамаша, девчатам платьица и пусть
больше не светят голыми животами. В следующий раз приеду – проверю. Оба натянули
на голое тело гимнастёрки, сели в кабинку и полуторка запылила по дороге в горы,
на базу…
Мы перенесли дровишки в прихожую, так как
оставлять на дворе такое богатство было нельзя – ночью обязательно, его
растащили бы соседи. Потом я взял свой солдатский нож и начал колдовать над
одной из чурок. Мама долго глядела на то, что я делаю, но, не догадавшись,
спросила:
− И что это
будет?
− Я сделаю ложки, чтобы у каждого была своя
ложка.
Задачка казалась простой, но не тут-то было.
Древесина яблони была такой плотной, что над первой ложкой я промучился более
двух часов. Зато к обеду я вооружил всех домочадцев деревянными ложками. Хоть и
неказистые были они, но это всё же были ложки, и есть ими было лучше, чем
обломком литой из олова, мамина алюминиевая ложка тоже дышала на
ладан.
Критически оглядев моё «творчество», мама
попросила сделать ей большую деревянную поварёшку. Над её заказом я провозился
до вечера. Первая «модель» оказалась невезучей, да и лопнула, когда я её доводил
до ума. Зато вторая получилась более удачной, так как я учёл критику и все
замечания мамы. Вот и всё, что успел сделать до вечера, зато мама была довольна:
что я опять дома, вволю наговорилась, как только стемнело, сразу же легли
спать.
Летняя ночь, ох как она коротка! Не успели
лечь, а мама меня уже будит:
− Вставай, сынок, тебе уже пора идти в
часть.
С каким бы удовольствием я ещё повалялся на
соломенном матрасе из рогожи, но в части я должен быть с восходом солнца. В это
время там уже все встали, построение, переклички, умывание прямо в речке и
завтрак. А потом строем на работу.
Я расцеловался с мамой, сестричек не стал
будить и быстрым шагом, не оглядываясь, пошёл в горы, в часть, где ждала меня
рутинная работа с военнопленными и лейтенантом. Но я уже немного освоился с
особенностями моей работы и может и плохо, но всё же справлялся со своими
обязанностями переводчика. Но рано я радовался, в ущелье, где находилась часть,
было очень жарко днём, сыро, душно и холодно ночами. И в медсанчасти уже было
более двадцати стационарных больных, и при обходе и их осмотре врачом я обязан
был постоянно присутствовать. И это отнимало, чуть ли не полдня. Жалоб у больных
было много, а я много не знал, да и в словарях, практически по медицинской части
почти ничего не было. К тому же врач заставил меня сделать хотя бы маленький
словарь по его специальности – русскими буквами немецкие слова жалоб
больных.
Свободного времени у меня практически не
оставалось, и всё же я умудрялся собирать хворост, если выдавалась свободная
минута. Как-то за этим занятием меня и застал полковник. В недоумении он
несколько минут наблюдал за мною, непонятным для него занятием, затем окликнул и
позвал к себе. Я доложил ему, что в данное время я свободен от работы, не нужен
ни лейтенанту, ни доктору, вот и собираю
хворост.
− Фрицем помогаешь, чтобы было чем топить
полевые кухни?
− Вовсе нет. Хочу насобирать маме, у нас в
Калиновке топлива нет никакого, кураем топят, если кто сможет его насобирать. А
зима большая, суровая. И будут мои сестрички мёрзнуть в нетопленной хате. – И у
меня на глазах навернулись слезы. – Ну, а если нельзя, то я больше не буду этого
делать, лучше побуду у лейтенанта или у
доктора…
Полковник ничего мне не сказал, махнул
рукой, молча повернулся и пошёл в штаб, подёргивая свои седые усы. Это у него
уже было привычкой, если он чем-то был не доволен, то всегда подёргивал себя за
усы.
А чем я его достал? Большой своей вины я
перед ним не чувствовал, он даже как-то похвалил меня за успешную работу с
письмами военнопленных…
Как бы то ни было, я не стал больше возиться
с хворостом и тоже пошёл в часть, где столкнулся со старшиной, который вёл
десяток немцев с пилами к огромной куче дичек яблонь и груш и заставил их пилить
на чурбаки и полешки и складывать в
поленницу.
Прошли ещё две недели, я снова получил
увольнительную на сутки и стал собираться, чтобы идти пешком домой. Старшина
забрал из моих рук мой сидор, где лежали мои недельные кусочки хлеба, повёл меня
к складу, высыпал два ведра ячменя в мой сидор. Я начал было что-то мямлить, но
он приложил палец себе к губам. Я понял, надо помалкивать. Потом он взял свой
сидор с маминым «довольствием» за две прошедшие недели, и мы направились к
полуторке. Он распахнул дверцу кабинки, кинул туда оба сидора, с треском
захлопнул дверцу и сказал шофёру, чтобы тот подъехал к
поленнице.
Немцы подавали через борт поленья, а шофёр
аккуратно их укладывал, чтобы вошло больше. Наложили с хорошим верхом. Старшина
принёс верёвку, и дровишки перетянули вдоль и поперёк, чтобы не растеряли их
дорогой. Потом шепнул на ухо:
− Мой сидор и верёвку не возвращай, у меня,
их на складе полно, а тебе в хозяйстве пригодится. Свой сидор тоже больше сюда
больше не носи, не надо. Передавай привет маме твоей и сестричкам. У меня тоже
где-то под Вязьмой сын и две дочечки растут, да вот никак не демобилизуюсь.
Полковник обещал, как закончим дорогу, так и отпустит домой… Ну, езжайте с
Богом, – и он, засунув меня в кабину, проводил нас запечаленным
взглядом.
Вот я опять дома. Сестрички встречают меня,
чуть ли не на дороге, обе в платьица, пошитых мамой из нательных рубах старшины
и шофёра, и выкрашенных бузиной. Мамы почему-то дома нет, и мы с шофёром вдвоём
разгрузили полуторку от дров, верёвку и оба сидора занёс в хату, напоил шофёра
чаем, заваренным мятой и он поехал опять в
часть.
А вот и мама. Её радости не было границ – и
сын приехал, да ещё и дров привёз – эва
сколько.
Дрова, как и ранее, перенесли в прихожую, и
я уложил их аккуратно в поленницу вдоль стен. Дров было по моим понятиям много,
почти половина прихожей, но по своему маленькому опыту я понимал, что это
ничтожно мало, чтобы хоть чуть-чуть протапливать одну комнату всю зиму. Значит,
надо будет ещё где-то искать топливо. А где? Как? С этим мыслями я и заснул
беспокойным, тревожным сном.
Утром я разыскал наш маленький топор и
понял, что его надо капитально точить, да и топорище надо делать новое, это
растрескалось от старости и времени. Среди поленьев я нашёл подходящее на
топорище полено и принялся из него делать новое. Провозился полдня. Наконец
насадил старый топор на новое топорище и начал колоть поленья на части, а о том,
чтобы рубить этим топором, не могло быть и речи, наточить его я так и не смог,
настолько он был щербатым. А вскоре и сам топор раскололся пополам. То-то было
мне горя. Новый топор найти в деревне сразу после войны – это было проблема из
проблем, да и за что его купить? Я вспомнил, что у нас в части была кузница, и
решил попросить кузнецов сварить воедино обе эти злосчастные половинки моего
топора. Ближе к вечеру я стал собираться в дорогу. Мама написала большое письмо
старшине, в котором она чуть ли не молилась, на него за всё доброе, что он
сделал для нашей семьи, желала ему скорее встретиться со своей семьёй и
низко-низко кланялась ему. На этого старшину она вылила всю свою тоску по
погибшему мужу, свою любовь и признательность за его доброе
сердце…
Вот уже и солнце клонится к закату, пора и
мне в дорогу. Я завернул половинки топора в кусок рогожи, перетянул верёвочкой
из лыка. Попрощался с мамой и сестричками, перекинул через плечо свои железки и
направился в часть уже со спокойной душой: еда в доме есть, дровишки тоже, а
через 2 недели я снова приду домой в увольнительную. А подробнее и дальше я пока
ещё не загадывал – то ли не умел ещё, то ли ещё и не задумывался над этим. Через
два часа я уже был в части. И вовремя. Часть переезжала ещё дальше в горы. И я
прямиком направился к старшине, которого уже считал за близкого мне человека.
Его заинтересовал мой свёрток. Я развернул его и рассказал о своём несчастье. Он
бросил половинки в кучу других сломанных топоров и
сказал:
− Не горюй, я тебе дам домой два топора,
один плотницкий, другой – чтобы колоть дрова.
Договорились?
Я передал ему мамино письмо. Он прочёл его,
молча поглядел на меня и вышел из палатки. Подошла полуторка, солдаты стали
грузить в неё всё, что было в палатке, потом из склада большие мешки с
солдатским бельём. Я как мог, помогал им. И вот полуторка ушла вверх по ущелью в
сопровождении трёх солдат и сержанта. В части предотъездная суматоха, глаза
старшины нужны особенно сейчас везде, и он мотается по всему лагерю, следя за
тем, чтобы всё быстро и аккуратно было упаковано и сложено в телеги, кузова
машин и тракторные тележки. Мне показалось, что обо мне он и позабыл в этой
суматохе и беготне. Но мне это только показалось. Вот он откуда-то вывернул, в
руках у него солдатский котелок с кашей. Сунул мне в руку свою ложку, которая у
него всегда была за поясом и приказал:
− Ешь не торопясь, чтобы всё съел, обед
будет не скоро, да и будет ли в связи с переездом я и не знаю. Ешь, а я побежал,
надо всё досмотреть, чтобы ничего не забыли мои
помощники…
Вот и новое место нашей дислокации. Огромная
поляна, у устья двух речушек впадающих в Балахту, а дальше узкое ущелье,
стиснувшее речку, по берегу которой вьётся только что пробитая пленными дорога.
На высоком берегу речки уже разбиты палатки немцев, дымят походные кухни,
старшина мотается по всему лагерю, наводя должный армейский порядок там, где его
ещё не успели навести до его строгого и непререкаемого взгляда и общевойскового
устава.
В связи с переездом пленные не работали, а
обустраивали своё новое место жительства, чинили одежду, писали домой письма,
короче, каждый занимался своими делами. Здесь было немного холоднее и
чувствовалась близость заснеженных вершин Алатау. Почти все немцы напялили на
себя свои фирменные шинели, с которых были спороты все знаки отличий и званий. В
глазах рябило от их блеклых серо-голубых шинелей и кургузых фуражек. Всё это
висело на них мешковато и непривычно неуклюже, хотя без шинелей вид у них был
более-менее приемлемый, особенно офицеры выделялись своей выправкой и формой.
Как всегда они и отвечали за построение своих взводов и рот, водили их на работу
и обед, короче руководили их жизнью и работой под наблюдением сержантов и
конвоя, который круглосуточно охранял их.
В горах темнеет быстро. Вот прозвучал отбой,
и в лагере скоро стало совсем тихо. Изредка
раздавалось:
− Стой! Кто идёт?
Пароль!..
И снова
тишина.
Я уже дремал, когда в палатке появился
старшина. Он кинул мне почти новое шерстяное одеяло и солдатскую
шинель.
Это всё твоё отныне. Сапоги я тебе принесу
завтра. Пояс солдатский и шапку тоже и пару белья. Будешь на полном обеспечении,
как сын полка. А всё своё барахло сложишь в вещмешок и сдашь мне на хранение.
Так приказал полковник.
Чтобы не удрал из части раньше времени, –
мелькнула подленькая мыслишка, но я тут же отогнал её в сторону. Так как
понимал, что это слишком серьёзно, а жизнь уже научила относиться ответственно
ко всему, что окружало меня. Да я и выполнял все свои обязанности по части
неукоснительно пунктуально со всеми требованиями моих начальников – лейтенанта,
доктора и старшины. Знания мои признавали на полном серьёзе, а старательности
мне было не занимать – жизнь она всему учит, особенно жизнь, полная лишений и
невзгод, – она лучший учитель.
Жизнь на новом месте была суровее, чем
раньше: ночью иней покрывал всю землю, палатки, машины, трактора и повозки,
появилось много больных и работы у доктора мне добавилось, хотя работа и была
необременительной, но утомительно однообразной, часто приходилось часами
разговаривать с больными, выслушивая их бесконечные жалобы на болячки и
недомогания. Всё это надо было перевести доктору, ничего не упустить, так как
доктор строго спрашивает с меня, чтобы я не упустил никаких симптомов
заболеваний у его пациентов.
Скоро и больные немцы признали меня за
своего и часто рассказывали о своих семьях, о том, как они за детьми, жёнами и
другими родственниками скучают, показывали их фотографии. А меня чуть ли не
трясёт от их признаний: ведь это кто-то из них убил моего отца и тысячи других
солдат, стариков, женщин и детей, это они обездолили мою страну, погрузив её на
много лет в бездну страданий, лишений и голода. Это они виноваты во всех наших
бедах. А вот злости на них не было − они тоже страдали, как и мы, мёрзли в
палатках, оторванные войной от своих семей и дома, и влачат жалкое существование
на чужбине.
Чем дальше в горы уходила дорога, тем чаще
содрогалась земля от взрывов. Подрывали не только нависшие над будущей дорогой
скалы, деревья, но и просто огромные валуны, которые перекрывали трассу. Техники
практически почти не было: один старенький бульдозер без конца ломался, и
приходилось немцам и нашим солдатам кирками, ломали, лопатами практически
вгрызаться в бесконечную каменную массу. Хоть и медленно, но трасса продвигалась
вперёд, иногда всего на каких-то 200-300 метров всего за весь день. А ведь на
ней работали одновременно около восьмисот человек только военнопленных. Тяжело,
ой как тяжело давался каждый метр этой
трассы.
Обед привозили в полевых кухнях прямо на
трассу, чтобы сократить время на переездах всей этой огромной массы людей в
лагерь и обратно, а ужинали уже в лагере и сразу же после ужина засыпали
беспробудным тяжёлым сном поголовно все, только часовые молчаливыми тенями
проходили по мертвецки спящему лагерю, да изредка где-то вдали прокричит ночная
птица. Но с каждым рассветом оживал лагерь, чтобы через час полностью опустеть.
Колонны военнопленных поротно уходили в горы, где уже грохотали взрывы, расчищая
хотя бы вчерне будущую линию дороги к будущему
руднику.
Прошло ещё две недели, у меня на руках
увольнительная на сутки. И я уже точно знаю, что сегодня увижу сестричек и маму,
только идти к ним уже надо не два, а пять часов. За эти полтора месяца проложили
дорогу более чем на 20 километров, построили четыре капитальных моста через
Балахту. И чем дальше углубляемся в горы, тем суровее природа, прохладнее днём,
если нет солнышка, а ночами уже холодно под одеялом и шинелью, так что спать
ложимся, практически не раздеваясь.
Доктору работы всё прибавляется и
прибавляется. В помощь ему прислали хирурга и ещё одного терапевта, а мне
фактически целыми днями приходится быть в медсанчасти в непосредственном
подчинении всех трёх докторов, быть «слугой трёх господ» как, они беззлобно
окрестили меня.
Медсанчасть уже располагалась в трёх
двадцатиместных палатках, внутри каждой палатки стояли по две чугунные
печки-буржуйки, которые топили дровами почти круглые сутки дневальные санитары
из солдат. Как-то старшина сказал мне, что на днях во всех палатках поставят
такие же буржуйки, и будут их топить по ночам, чтобы люди не так мёрзли. Но их
ещё надо привезти из Талды-Кургана, где они были отлиты по заказу нашей части. И
вот сегодня в Талды-Курган за этими буржуйками идут сразу пять автомашин и меня
завезут домой. Ура!!! Меня завезут домой и мне не надо пешком по горной дороге
мерить километры и километры после трудового дня. Вроде и работа у меня не
тяжёлая, но за день я так устаю, что кроме как улечься и спать ничего не
хочется.
Старшина позвал меня с собой в склад. Как и
обещал, подарил мне плотницкий топор, рубанок, ножовку, потом ещё один уже
большой топор-колун, двуручную пилу, пяток железных клиньев, чтобы колоть дрова,
две штыковые лопаты и одну подборную. Сложил в мешки и велел солдату отнести в
свою полуторку. А оба топора, ножовку и рубанок завернул аккуратно в шерстяное
одеяло, перевязал верёвочкой, потом завернул ещё в два шерстяных одеяла, сунул в
мешок, а на мешок навертел метров 8-10 верёвки, на конце которой было метра три
среднего размера кольцевой цепи.
− Этот мешок будешь держать всю дорогу в
руках, чтобы не попортить топоры и не порезать одеяло.
Понятно!
Я молча
кивнул.
− Посиди здесь и смотри, чтобы никто ничего
не унёс.
И старшина ушёл. Часа два с лишним его не
было, я уже начал беспокоиться. Но вот к складу подъехала их полуторка, доверху
нагруженная дровами, старшина вылез из кабинки, засунул меня на своё место, в
руки мне вручил мешок с топорами и велел крепко её держать, чтобы не было беды.
Сам сел в кабинку другой машины и все пять машин, гружённых дровами, двинулись
одна за другой вниз по ущелью. Через час мы уже были в
Калиновке.
Каково было моё изумление и ещё больше у
мамы, когда из машин, въехавших в наш двор, солдаты начали выкидывать поленья в
одну большую кучу. Дров было много, очень много, и как в сказке осуществилась
моя мечта, сестрички мои не будут мёрзнуть этой зимой! Кого нам благодарить за
такой щедрый подарок? Конечно же, старшину, кого же ещё!!! И когда мама стала
его благодарить и поклонилась ему до земли со словами благодарности, он
сказал:
− Нет, мать, не меня благодари, а полковника
нашего. У него на фронте погибла жена, сын и две дочери. А твой сын похож на его
сына. Вот он и зачислил твоего сына в нашу часть как сына полка. А за
бескорыстную службу и безграничное трудолюбие приказал обеспечить тебя – твоих
девочек топливом на зиму, чтобы хоть в этом у вас не было нужды. Потом выложил
на стол довольствие за две прошлые недели, дал сестричкам по маленькому кусочку
сахара. Бросил в угол свой вещмешок и
добавил:
− Он мне не нужен, а тебе в хозяйстве
пригодится. А в этих двух мешках тебе, хозяйка, лично от полковника. Потом
посмотришь и подумаешь, что куда…
− Ну, нам пора ехать, и дорога не близкая, и
дел там, в Талды-Кургане, много, да и вернуться надо как можно быстрее. А сын
твой дорогу в часть и сам хорошо знает, так что, завтрашним вечером чтобы был на
месте. Мы в часть поедем другой дорогой и за ним заехать не
сможем.
Часть ночи и весь день я носил дрова в
горницу, заложил её до самого потолка, осталась только узкая щель, чтобы пройти
можно было в горницу.
Мама, конечно, не удержалась, чтобы не
заглянуть в мешки, которые передал для неё полковник. Там было два новеньких
шерстяных солдатских одеяла, тёплое женское пальто, пара туфель, женское нижнее
бельё, чулки, носки, несколько платьишек для моих сестричек. Кастрюля, четыре
алюминиевых чашки, четыре кружки, десяток ложек, ножи, две пары солдатских
кирзовых сапог и ватные стёганные солдатские брюки, гренадерского размера. Видно
самому полковнику они были велики, и он их не носил, а выбросить было хотел, а
хозяйственная женщина найдёт им лучшее применение в своём хозяйстве, тем более
при такой огромной всенародной нужде (так, наверное, думает наш полковник,
собирая свой подарок для моей мамы).
А в записке, которую мама нашла в кармане
пальто, он написал:
«Прости меня, вдова солдата, что я остался
жив, а твоего мужа не сумели сберечь отцы-командиры. Не побрезгуй и прими от
меня все эти вещи. Они мне не нужны, а тебе в хозяйстве глядишь, и пригодятся.
Спасибо за сына, что вырастила его хорошим человеком. Отец гордился бы им, и я
им очень доволен, вырастет – будет толковым мужиком. Прости, если что не так
написал или сделал. Иванов В.И.,
полковник»
Не удержался и я и пришёл посмотреть, что же
полковник передал маме, а заодно похвастать новыми топорами, ножовкой и
рубанком. Когда я развязал мешок от верёвок и цепи и вытащил из него одеяла,
развернул их, мама ахнула:
− Теперь у нас пять одеял шерстяных, чуть ли
не по два на каждого хохла. Они узковаты, так я их сошью по два вместе, и будем
зимой в них заворачиваться» – потом глянула на меня и залилась
слезами:
− А тебе в твоём общежитии и под тремя
одеялами будет холодно…
− Не будет, там дадут мне одеяло, одно
одеяло я возьму из дома, сверху наброшу, тёти Галину куртку, а будет мало,
укроюсь ещё и солдатской шинелью, которую мне дали в нашей
части…
Топоры я положил на печи, туда же сунул
ножовку и рубанок, а мешок отдал маме, которая сразу же нашла мешкам
применение:
−Я сошью из них большую наволочку, набьём
сухой мягкой травой, и будет из неё царская перина на всю
кровать…
В сенях, за дверью я наткнулся на два мешка,
которые солдаты приткнули здесь, чтобы они не мешали ходить, и стояли совсем в
стороне. Я даже и не подозревал, что старшина специально для меня оставил всё
это. Цены не было этому подарку. Шутка ли: две новёхонькие штыковые лопаты,
совковая, колун, двуручная пила, железные клинья. Да во всей деревне не найдёшь
всего этого. Ай да старшина, ай да одарил, да так щедро, что у меня слов просто
не было, чтобы высказать ему свою благодарность и своё восхищение всем этим
великолепием! И я стал показывать маме бесценные для меня железки. С каким
удовольствием мы разглядывали их, потом я их тоже положил на печь, а мешки отдал
маме, чтобы она сшила добротную наволочку для большой перины, чтобы была на всю
кровать. И будет у нас не голая ржавая сетка, а царская перина из мягкой степной
травки…
За хлопотами и разговорами мы и не заметили,
как солнце перевалило зенит, а мне ещё предстояло пройти более двадцати
километров только по ущелью, да до Балахты было пять километров. И я, наскоро
пообедав, пошёл в свою часть, благо не в руках, ни за плечами ничего не было:
шёл, как говорят, налегке.
Дорога была знакомая, радость от встречи с
мамой и сестричками была огромной, да ещё все эти неожиданные подарки от
полковника и старшины. Наполняли, мою душу ещё непонятной мне душевной силой и я
не шёл, а скорее летел к себе в часть, где ждали меня мои доктора, больные,
полковник, старшина и мои военнопленные, к которым я как-то уже привык и общался
с ними как с ровесниками.
Вот и Балахта. Я перешёл её вброд, сел на
камень, вытер ноги портянкой, обулся и по новой дороге двинулся вверх по ущелью.
Хоть солнце было ещё и высоко, но полдневной жары уже не чувствовалось. Где-то
километрах в десяти от лагеря меня нагнала одна из машин, которые ушли в
Талды-Курган, и я доехал до части без всяких
происшествий.
Новая дорога не была, идеальной, да этого и
не требовалось от строителей, главное, чтобы по ней можно было ездить, а при
случае и могли бы разъехаться встречные машины без риска сорваться в пропасть,
где внизу беснуется Балахта. Я тут же доложил лейтенанту, что прибыл из
увольнительной без всяких происшествий, о подарках полковника и старшины я
благоразумно умолчал. И лейтенант сразу же позвонил полковнику о моём прибытии,
хотя до заката солнца ещё было часа два. Полковник приказал ему, чтобы я
немедленно явился к нему. И я бегом направился в штаб. К военному распорядку я
уже основательно привык, поэтому по всей форме доложил полковнику о своём
прибытии в часть.
− Почему дома ещё не
задержался?
− Я здесь нужнее, а дома что надо я сделал,
ведь у меня была вся ночь и половина дня. А мама просит у вас прощения, что
ничего не написала, в доме нет ни бумаги, ни чернил, ни карандаша.… И просила
поблагодарить за всё доброе, что Вы для нас сделали и будет вечно Бога за Вас
молить, что спасли нашу семью от зимней стужи, а остальные лишения как-то
переживём с божьей помощью.
− Довольно! И больше никогда об этом, ни
мне, ни какому-либо другому ничего не говори. А сейчас бегом в санчасть. Там
привезли с трассы двух подрывников-немцев, твоя помощь там как никогда
нужна.
− Слушаюсь! – я повернулся и бегом
направился прямо в медсанчасть. Там бегали санитары, у палатки курили хирург и
оба терапевта.
− Немедленно надеть халат и шапочку, будешь
присутствовать при операции, а сейчас послушай, о чём пострадавшие говорят,
может им что-то надо…
Пострадавшими оказались мои давнишние
знакомые Отто Крюгер и Ганс Либерман, каждому лет по тридцать с хвостиком.
Весёлые, открытые ребята, которые в карман за словом не лазят, и вокруг них
всегда толпились их сверстники, чтобы посмеяться и почесать языки, так как
однообразная лагерная жизнь томила всех. А общение с ними в неформальной
обстановке, была отдушиной, чтобы снять гнетущее напряжение суровой лагерной
жизни.
Я вошёл в палатку. В ней горели обе
буржуйки, и было очень тепло. Где-то за стенкой тарахтел двигатель, яркие
электролампы ослепительно сияли над операционным столом, заливая его поверхность
матовым светом.
Недалеко от входа на носилках лежали оба
взрывника. Я спросил их, что им сейчас больше всего надо, чего хотят, может дать
попить или покурить…
Ничего не надо, пусть быстрее нас оперируют,
а то уже ужасно надоело лежать в безвестности и ждать, что нас ждёт, – еле
слышно выдавил из себя Отто и вытер со лба грязной рукой обильно выступивший
пот.
Вошли доктора. Хирург отругал санитаров, что
до сих пор не привели пострадавших в божеский вид, не умыли, не помыли руки и
ноги им – не класть же их грязными на операционный
стол.
И вот первым на стол положили Отто. Рыжие
кудри его разметались по жёлтой клеёнке, стиснув зубы, чтобы не стонать, он с
невысказанной болью смотрел в сторону, где на низком столике хирург раскладывал
в нужном ему порядке блестящие никелем свой инструмент. В операционной я никогда
в своей жизни не был, а присутствовать при операции тем более не
приходилось.
Сама операция для меня была страшным
испытанием, тем более, что живого человека на моих глазах ножом кромсали куски
мяса на ноге, кровь заливала клеёнку… Вот Отто, теряя сознание, что-то
заговорил, но я ничего не понял.
− Что он сказал? – спросил
хирург.
− Что-то о работе, которую он не сможет
делать…
Больше часа хирург резал, шил, бинтовал ногу
Отто, затем сразу же принялся за Ганса, которому огромным камнем раздробило
левую руку. Хирург собрал все осколочки руки, сшил, где надо было, забинтовал,
чуть ли не до самого плеча и наложил гипс.
После операции обоих уложили в дальнем конце
на кровати, а мне приказали записывать всё, что они будут говорить, когда
очнутся от наркоза. Долго я сидел в немой тишине, пока и сам не заснул.
Проснулся, когда санитары меня не разбудили, тронув за
плечо.
− Что ему
надо?
− Просит
пить.
Потом Отто долго жаловался на свою
несчастную судьбу, что давно нет ему писем из Германии. Неужели не понимает, что
война только что закончилась, а ему срочно подавай новости из его
дома…?
Меня зло взяло. Я ни одного письма от отца
не получил за всю войну, а эта гадость, фриц поганый, чуть ли не требует
новостей от родных. Дудки, мы не столько ждали. И чтобы не наговорить ему
грубостей, я вышел из палатки.
А вскоре меня опять засадили за письма
военнопленных… Бесконечные жалобы на бытовые неурядицы, собачий холод и как
тяжко почти голяком и босяком переносят его. А и в самом деле: большинство из
них тяжело переносили холод, хотя и одеты и обуты были довольно-таки неплохо, по
сравнению с русскими солдатами.
Две недели незаметно пролетели. Завтра меня
отпустят домой. Меня вызвали к полковнику, и я обрадовался, что мучения мои
оканчиваются, и я опять буду с сестричками и мамой, а не здесь с фрицами в
осточертевшем лагере. Но полковник меня огорчил – переводчик приедет, только
через 20 дней не раньше, и просил меня остаться и поработать ещё. Отказать ему я
не мог, слишком уж многим я был ему обязан, и я помнил об этом, и помнить буду
всю жизнь…
Мне выдали, увольнительную на двое суток, и
полковник пообещал, что меня сегодня поздно вечером отвезут домой, а потом через
двое суток привезут назад, и чтобы я ждал машину
дома.
И вот полуторка везёт меня домой.
Солдат-шофёр завидует мне, что я вот-вот увижу моих родных, а ему ещё трубить
три года с этими вонючими фрицами.
Встречали меня как именинника, радости
встречи не было границ, особенно сестрички. Но узнав, что мне предстоит
возвращаться ещё, как минимум на две недели неимоверно огорчились. Но что делать
надо, значит надо: мы и так у полковника в неоплатном
долгу…
Два дня пролетели как мгновение. Я переколол
кучу поленьев и уложил их в поленницу, чтобы быстрее и лучше сохли. А на второй
день поздно вечером за мною заехала полуторка, и я уехал в часть с неясным
чувством вины перед мамой и сестричками, что за всё лето я с ними почти и не
был: не всегда мы вольны распоряжаться собою, а зачастую его величество случай
вершит нами судьба.
В лагере я и виду не подавал, что очень
огорчён случившимся.
Прошло, ещё двадцать дней, и наконец-то
приехал дипломированный переводчик в чине старшего лейтенанта, прошедшего почти
всю войну с боями от Ростова до Берлина. И я без волокиты ввёл его в курс дела и
отношений с военнопленными. Моей работой он остался доволен, о чём и доложил
полковнику. Полковник вызвал меня к себе и сообщил мне, что он очень доволен
моей службой. Потом спросил, что я намерен делать дальше. Я рассказал ему о
своих планах на оставшиеся до 1 сентября дни и что главной проблемой будет мой
пеший переход в горах и в степи не очень-то приятное удовольствие. Но это мне
уже не впервой, так что осилю, и это полковник подёргал свои усы, помолчал, а
потом решил помочь мне и в этой ситуации.
− Так вот, сынок, сделаем, так. В Копал со
старшим лейтенантом пойдёт машина. Ему надо в военкомате становиться на учёт.
Вот и тебя отвезут в твоё училище. Жди машину 30 августа утром дома и приготовь
всё, что тебе там понадобится.
− А что мне собираться. Возьму лободяников,
которые напечёт мама, шинель подпояшу потуже и буду готов как штык в поход за
знаниями. Буду выполнять волю отца, и как ни тяжело будет, всё равно я буду
учителем, как и обещал отцу.
− Твой отец был бы тобою доволен. Я тоже
доволен тобою и благодарю тебя за твою хорошую
службу.
− Большое спасибо Вам на добром слове,
служить у Вас мне было легко и радостно, я был у Вас как у Христа за пазухой.
Многому я здесь научился и много нового узнал. Так Вы мне разрешите сразу же
сейчас идти в Калиновку?
− Сейчас ты пойдёшь к старшине, сдашь ему
имущество, которое числится за тобой. Он тебе выдаст причитающиеся тебе
довольствие за последние двадцать дней и выходные пособия. Я сейчас позвоню и
скажу, что надо сделать. А ты иди к себе, соберись и прямо отправляйся к
нему.
Я поклонился полковнику, повернулся и вышел
из его палатки. За эти месяцы я полюбил его как родного отца и даже привязался
не на шутку, хотя встречи наши были редки и не продолжительны. И мне жалко было
расставаться и с ним, и с лейтенантом и со старшиной, к которому я сразу же и
направился. Он был у себя в складе. Я доложил ему, что меня к нему направил
полковник.
Он только что звонил мне и дал все указания
относительно тебя. Садись, а я сейчас все что надо сделаю. Он взял солдатский
сидор, положил туда 5 больших банок мясных консервов, 5 булок белого хлеба, 3
куска сахара, величиной с кулак.
− Это твоим сестричкам подарок от меня … В
другой сидор положил десять булок серого
хлеба.
− Это довольствие твоей маме. А тебе на
приварок приказано отпустить пшена. – И он кинул мне в руки мешок, в который
насыпал, три ведра пшена…
Я принёс ему в склад числящиеся за много
ватный матрас и ватную подушку, одеяло, чашку алюминиевую, кружку и
ложку.
− Зачем ты всё это сюда
тащил?
− Так это не моё, это мне выдали на время,
пока я находился в части.
Старшина взял большущий мешок, сунул в него
мой матрас, подушку, одеяло. В мешок, где было пшено, положил мою алюминиевую
чашку, кружку, ложку, потом глянул на меня и сунул ещё три чашки, три кружки и
пять или шесть ложек. Крепко завязал. Сел на стул посредине своего склада. И
глядя на меня, спросил:
− Что тебе ещё дома надо? Не стесняйся,
говори. Всё, что в мешках, это всё теперь твоё, так приказал полковник. А от
меня твоей матери я дал два ведра и …, – он обвёл склад глазами, – и эту
чугунную буржуйку…
Он, видимо, заметил, как я любовался этой
чугунной печуркой.
− И как я всё это понесу? – невольно
вырвалось у меня.
− А никак. Сейчас придёт полуторка, и я сам
отвезу тебя в Калиновку.
Чего-чего, а этого я не ожидал и слез, сами
брызнули у меня из глаз.
− Ну, чего ревёшь? – насмешливо спросил
старшина, а у самого подозрительно заблестели, глаза и он поспешно
отвернулся.
Подошла полуторка. Старшина отправил шофёра
в часть, а сам перенёс все мешки в кузов, меня усадил в кабинку, в руки дал
чугунную печурку.
− Смотри чтобы не стукнул обо что-то, а то
она сразу же расколется на части: чугун ломается от удара. Сам сел за руль, и
вот полуторка поползла осторожно вниз по ущелью, по проложенной военнопленными
дороге вдоль русла уже ставшей мне родной горной речки
Балахты.
Встретили нас дома чуть ли не с криками
«Ура!»
Мама только и спросила: «Насовсем?» Я
утвердительно кивнул ей головой. И она принялась готовить на стол то, что было у
неё. Где-то добыла даже чекушку водки.
Старшина долго отнекивался и не садился за стол, зная, что
хозяйка выложила всё, что только было у неё, но кроме чёрного хлеба, лободяников
и негустого супа на столе никаких деликатесов и не было. Правда, были ещё лук и
чеснок, о которых в части и понятия не имели. Зная, бедность и
скудость нашего бытия старшина нарочно не внёс в хату ни одного мешка, кроме
мешка с белым хлебом для сестричек.
Ели не ели, а старшина засобирался в
обратную дорогу, ссылаясь на полковника, который ему велел немедленно
возвращаться в часть.
Старшина передал мне из кузова все мешки и
сказал маме, что всё это велел ей передать полковник и благодарил её очень за
хорошего сына. Потом он крепко обнял меня, поцеловал, и, уже садясь за руль,
сказал:
− Береги маму, она у тебя золотой
человек.
Посигналил, и вот машина, набирая скорость,
скоро скрылась за поворотом дороги, а мы махали в след ей руками и ещё долго
стояли у хаты.
Потом перенесли в хату все мешки и стали
извлекать из них содержимое. Особенно мама обрадовалась вёдрам, посуде и
печке-буржуйке. И это действительно было невиданное богатство в нашем убогом
жилище. Шутка ли дело – у каждого своя чашка, своя кружка, своя ложка и даже
запасные для гостей…
− А печку я завтра же пристрою в горнице, –
заявила мама, – и будем не двор отапливать, а комнату, где уже по ночам не
так-то жарко и сейчас, а через неделю-другую и вовсе будет прохладно. Всю ночь
мы проговорили с мамой, планируя как лучше использовать оставшиеся до моего
отъезда дни, а их осталось не так-то и
густо…
... Я вставал чуть свет и колол поленья с
таким расчётом, чтобы они входили свободно в буржуйку, а мама порезала и
пересушила на сухари весь привезённый мною хлеб. Третий кусок сахара оставила
сестричкам на Новый Год. И чуть ли не неделю в хате стоял густой запах печёного
хлеба и сухарей, которые мама сложила в мешок и спрятала на печке, строго
настрого запретила девчатам самим трогать
сухари.
В части на солдатских харчах за прошедшие
почти три месяца я заметно поправился и даже чуть-чуть раздался в плечах, и
теперь солдатская форма не болталась на мне как на
вешалке.
За оставшиеся до 30 августа дни я переколол
все дрова и сложил их в поленницу в прихожей до самого потолка, а маму попросил
быть очень осторожной, когда она будет брать дрова, чтобы поленница не
завалилась и не покалечиться её саму или моих
сестрёнок.