Отец вернулся домой
10 часть
Десятое августа 1946 года запомнилось мне на
всю жизнь. Я привёз четыре вязанки курая, устав как собака. Курая уже близко не
было и приходилось за ним ехать за 3-4 километра от села, а это около 25
километров за четыре рейса, да ещё с порядочным грузом. Руки и ноги ломило от
усталости, и мне уже было не до сказок, и сестричек сразу же отправил спать к
маме, чем очень их огорчил. Я слышал, как они капризничали, но мама прикрикнула
на них, и они вскоре уснули. Заснул и я тяжёлым, беспокойным
сном.
Я не слышал, как кто-то прошёл мимо меня,
постучал в дверь хаты, как, скрипнув, растворилась дверь. Но мамин
душераздирающий крик подбросил меня с постели. Ещё не проснувшись и не отдавая
отчёта в том, что я делаю, я выхватил топор из-под подушки и прыгнул в
приоткрытую дверь, за которой вроде кто-то пытался задушить маму. Я размахнулся
топором и изо всей силы опустил его на этого кого-то, но что-то попало под ноги,
нога подвернулась, и лезвие топора впилось не в него, а в косяк двери. Я
попытался выдернуть топор, но он так глубоко вонзился в косяк, что это оказалось
мне не под силу. И только тут до меня долетел голос
мамы:
– Коля, что ты делаешь, это же твой отец
вернулся домой…
От неожиданности и нереальности
происходящего я рухнул на колени, ткнулся головой в ноги отца и потерял
сознание.
Как меня отхаживали – я не помню. Помню лишь
как уже втроём мы сидели за колченогим столом и пристально рассматривали друг
друга. Наконец-то, пришедший с фронта, отец сидел напротив меня и в этом,
заросшем щетиной и с совсем седой шевелюрой, человеке я никак не мог признать
моего отца. Мой отец, уходивший на фронт, был дородным мужчиной, ростом почти в
два метра, с широченными плечами, с роскошным волнистым русым чубом. А этот,
почти лысый, почти беззубый, сгорбленный, седой человек никак не походил на
моего красавца-отца, и только его озорные серые глаза говорили, что это точно
мой папка.
Я подвинулся поближе и обнял его. Мама
суетилась у стола, ставя на него то, что было в хате съестного. Потом отец
развязал свой тощий вещмешок, достал оттуда полбулки ржаного хлеба и бутылку
водки, стакан, нож и ложку. Мама поставила две алюминиевых кружки, три чашки с
затиркой, пучок лука, две крупных головки чеснока и несколько зелёных огурцов,
которые берегла для девчатишек, но они крепко спали на кровати и их не стали
будить. Отец только погладил их льняные волосёнки, поцеловал обеих в голову и не
рискнул больше их тревожить.
Отец разлил водку по кружкам и в стакан,
встал за столом и сказал охрипшим от волнения
голосом:
– Вот, наконец, я и дома. Выпьем за то, что
мы опять все вместе, и чтобы я никогда и никуда из дома не уходил и не
разлучался с вами.
Отец с изумлением смотрел, как я, даже не
поморщившись, выпил одним духом всю водку из моей кружки, а я от радости,
волнения и всего пережитого даже не заметил ни запаха, ни крепости водки, ни её
вкуса и выпил просто как стакан обыкновенной воды. Молча закусил, чем Бог
послал. Отец достал вторую бутылку водки из своего вещмешка. Налил себе, маме,
подмигнул мне и спросил:
− А тебе
налить?
− А я что, маленький? Конечно,
налить.
Отец налил и
мне.
− Ну, а теперь выпьем за нашу маму, что она
сумела одна сохранить и вырастить вас всех в эти страшные
годы…
Чокнулись, я выпил водку из моей кружки и
больше ничего не помню. Очнулся только на другие сутки. Мама говорила, что я
спал мертвецким сном и не реагировал ни на какие попытки растормошить меня и
заставить хоть что-то поесть. Проснулся я сам, попытался встать – не тут-то
было, голова как чугунная, руки-ноги не слушаются. Кто-то из сестричек увидел,
что я пытаюсь встать, сказал об этом маме. Та дала мне попить рассолу, а,
вошедший в хату, отец налил водки в стакан и заставил выпить, хотя я
категорически не хотел этого делать. Пришлось выпить. И мне вроде бы полегчало.
Я без особого аппетита поел и снова завалился спать. Зато утром 13 августа я
встал, как огурчик, чуть свет и принялся обходить своё хозяйство, чтобы
спланировать свою работу на предстоящий
день.
Пока я беспробудно спал, отец со знанием
дела подправил привезённый мною и кое-как сложенный курай в добротный стожок и
ушёл в Конур, где был сельский совет и комендатура, становиться на учёт. Как
военнопленный он обязан был отмечаться в комендатуре три раза в неделю. Но я об
этом ещё ничего не знал, знала ли мама – я не
знаю.
Когда он вернулся, он сказал, что его берут
в школу работать, но не директором, а завучем. Но для этого ему надо сходить в
Копал в Районо. На другой день чуть свет он и пошёл в Копал, и вернулся оттуда
только на третий день к вечеру с приказом о назначении завучем в Калиновскую
семилетку, которую фактически надо было создавать заново, так как, кроме
начальных классов, старших не было уже два с лишним
года.
Отец с учителями обошёл все семьи в
Калиновке и на хуторах, и теперь в семилетке было четыре начальных класса и
четыре старших – два шестых и два пятых, в седьмой класс учеников не набралось –
кто-то уехал, кто-то не захотел идти учиться, да никто насильно их и не
принуждал… Из моих друзей никого в школу так и не привлекли, многие из них
работали в горах на руднике, и возвращаться в Калиновку никто и не собирался:
работы в колхозе почти не было, а сидеть на шее у родителей подростки и не
хотели. На руднике хоть и скудно, но
платили.
Как-то незаметно промелькнули полмесяца.
Отец пропадал в школе или в колхозе, а в свободное время мы с ним приводили в
божеский вид нашу хату. Сделали сарай, хотя держать в нём и не было кого, в
хозяйстве не было даже курицы, если не считать оленёнка, который ни на шаг не
отходил от сестричек, а те в нём и души не
чаяли.
Как-то я зацепился штаниной за разрубленный
мною косяк двери и расплакался, вспомнив, что я чуть не зарубил спросонья своего
отца. Чтобы унять непрошенные слезы, я наклонился над страшной зарубкой на
косяке. А когда поднял голову, увидел, что отец стоит надо мною. Я обнял его за
ноги и, рыдая, попросил у него прощения, что чуть не убил его нечаянно. Он
поднял меня с колен, прижал к себе и срывающимся голосом тихо
произнёс:
− Не каждому, сынок, выпадает такое счастье
– пройти всю войну, вернуться домой и на пороге родной хаты чуть не погибнуть от
рук своего родного любимого сына.
И он ещё крепче прижал меня к себе. Мы ещё
долго стояли, обнявшись, у злопамятного косяка, а я на всю жизнь запомнил эти
слова отца, в которых, кроме печали, ничего не было. Я понял, что он простил мне
мою страшную ошибку и обиды на меня не держит. А он
добавил:
− Ты же защищал свой дом, сестричек своих,
маму и нисколько не думал о себе, о том, что в дом ворвался один незваный гость,
их могло быть и несколько, как тогда, когда приходили за коровой… Забудем об
этом как о страшном сне…
Сколько ни просил отца хоть что-то
рассказать о войне, он только плакал или упорно отказывался хоть что-то
вспомнить, ссылаясь на то, что кроме страданий и моря крови ничего интересного
там нет.
Но однажды я его всё-таки вынудил рассказать
смешной случай.
− Дело было на переправе через
Днепр.
Везли мы на трёхтонке снаряды. Только
подъехали к переправе, как налетели немецкие самолёты и начали бомбить
переправу. Мы вылезли из кабинки и спрятались под
машиной.
Подбежал лейтенант и закричал, что если хоть
одна пуля попадёт в кузов, то от машины и от нас не останется и мокрого места
после взрыва снарядов. Пришлось под пулями отбежать подальше от нашей машины.
Боевой опыт приобретался на собственной
шкуре.
Для отца этот эпизод был просто смешным
случаем, а для меня в этом ничего смешного не было, просто смерть его погладила
по спине своей холодной рукой.
Самолёты отбомбились и улетели, а лейтенант
приказал немедленно переправляться на другой берег. И только мы переправились на
другой берег, как налетела новая волна немецких самолётов и разнесла вдребезги
переправу. Нашу машину давно ждали и разгрузили моментально. Тем более что немцы
начали новую атаку, а снарядов не осталось ни одного и к тому же убило
лейтенанта, который командовал оборонявшимися
красноармейцами.
Пришлось отцу принимать на себя
командование, хотя до этого ни разу он в бою не был. А когда убили пулемётчика,
отец сам лёг за пулемёт и до конца немецкой атаки командовал солдатами и косил
немцев из пулемёта, а стрелок он был отменный. Атака немцев захлебнулась и до
самих сумерек немцы ничего не предпринимали. А с рассветом обрушили на
оборонявшихся такой шквал огня и артиллерии и самолётов, что в живых осталось не
более десятка солдат, большая часть из которых была
ранена.
Отец приказал спуститься к Днепру и вплавь
перебираться на другой берег. А как? Отец и сам не умел плавать. Спустившись к
воде, он подобрал два сидора, вытряхнул их содержимое, намочил оба вещмешка,
хлопнул об воду – получились два больших пузыря, он связал их воедино, лёг на
них и поплыл через Днепр. Немцы с высокого берега из пулемётов расстреливали
плывущих. Спасибо течению – их отнесло километров на пять вниз от места начала
переправы, и немцы уже ничего уцелевшим не могли сделать. А на том берегу их уже
ждали особисты. Всех пятерых доплывших начали допрашивать с пристрастием, а
потом всех пятерых определили в штрафбат.
Штрафбат бросали в самое пекло сражений,
уцелели единицы, да и то только контуженые и израненные, а когда отца ранило, то
ему вернули звание и после госпиталя его опять сунули в бойню, где он командовал
ротой ещё необстрелянных бойцов. Во время боя его контузило, и немцы взяли его в
плен, когда он был практически без сознания. Из плена бежал и опять попал в
штрафной батальон, который всё время бросали в самое пекло сражений. Во время
одного из боёв его снова контузило, и он снова попал в плен и его увезли в
Германию, где работал на каменоломне. Потом его забрала одна из немок как
сильного работника на сельхозферму, где он и проработал, пока всех не освободили
наши наступающие войска.
После длительной и тщательной проверки
направили его на восстановление шахт Донбасса, где проработал до середины
августа 1946 года. В этот год вышел указ о возвращении всех
учителей-военнопленных на работу в школы, так как по всей стране ощущалась
острая нехватка таких кадров, и вот он снова в своей Калиновке, в школе, которую
создал своими руками и выпестовал. Ну, а как его встретили дома, я уже
рассказывал…
25 августа к хате подъехали чуть свет две
подводы. Учителя ехали на конференцию. Отец и меня забрал с собою, чтобы я
пешком снова не мерил горные дороги.
До перевала доехали без всяких происшествий,
а вот спуск с перевала, да ещё на телегах был для меня сюрпризом. Спускаться с
перевала по горной тропке – это для меня не было новостью. А как съехать почти
по отвесной тропе на бричках – это для меня было неразрешимой загадкой. В задние
колеса вставили толстенную оглоблю, и лошадь волоком поволокла вниз по тропе
телегу, а под уздцы её повёл отец. Все, кто ехал на этой телеге, шли сзади,
держа в руках верёвки, которыми сдерживали и направляли телегу, если она уходила
куда-то в сторону от центра тропинки. Таким образом и до войны ездили в Копал и
для мужчин это не было чем-то невероятным, а для меня это было неожиданно и
необычно.
Спуск с самого крутого участка дороги занял
более двух часов. Потом вынули оглоблю, а в одно заднее колесо вставили
толстенную палку и благополучно спустились до более пологого склона. Вынули и
эту палку, и через час были уже у выхода из ущелья. Вторую бричку тоже
благополучно спустили с перевала и к вечеру уже были в Копале. Ночевали у
знакомых отца, которых у него в райцентре было немало и которые хорошо помнили
его по работе в школе.
На другой день учителя пошли на конференцию,
а я пошёл в училище. Там никого не было, даже учительская была на замке, и я
отправился назад на квартиру, где мы ночевали. Делать мне было абсолютно нечего,
и я отправился в среднюю школу, благо она была рядом. Нашёл библиотеку и до
самого вечера читал «Графа Монтекристо». О творчестве Дюма я и понятия не имел,
да и вообще, о зарубежной литературе нам никто и никогда и ничего не говорил. И
для меня это было открытием нового неведомого мне мира. Почему-то до этого я
думал, что кроме русских писателей других и не было никогда на свете. Дюма стал
для меня широкими воротами в огромную, интересную и незнакомую мне мировую
литературу. На другой день дочитал «Графа Монтекристо» и запоем проглотил «Трёх
мушкетёров».
После обеда третьего дня отец отвёл меня к
своему другу, где мне предстояло жить на квартире. До училища было всего три
квартала. В моём распоряжении была маленькая комнатёнка с одним окном, железная
кровать, тумбочка и стол. В 10 часов вечера отбой, в половине седьмого подъём.
Для меня это были райские условия, о чем я и мечтать не
мог.
Отец написал записку директору средней
школы, чтобы мне разрешили пользоваться книгами из школьной библиотеки, чем я
немедленно и воспользовался.
Отца я проводил и пообещал ему, что буду раз
в месяц писать домой письма, в которых буду сообщать о своей учёбе и всех
новостях в моей жизни. Отец дал мне 20 рублей на марки и сказал
напоследок:
− Ну, сынуля, оставайся, но не горюй, что
один, мы всегда и везде с тобою. Верю, что и третий курс окончишь на отлично,
как и два первых… На Новый год не вздумай идти домой пешком, у тебя уже есть
горький опыт…
Отец обнял меня, крепко прижал к себе, не
удержался и поцеловал. Вот обе телеги с учителями затарахтели по каменистой
дороге, вот они спустились вниз к речке Копалке, их уже и не видно, а я в
оцепенении продолжаю стоять на месте, где только что попрощался с
отцом…
Новый учебный год начали как-то обыденно,
встреча с однокурсниками прошла тоже без особых треволнений, нас осталось 26
человек, приезжих было только двое – я и Вахит, которого дядя тоже устроил на
квартиру. Мы ещё больше подружились с ним, сидели за одной партой, читали
практически одни и те же книги..., и вскоре Вахит стал удивлять всех своими
успехами в учёбе и закончил первую четверть только на пятёрки по всем предметам.
Это было шоком для местных: два отличника на третьем курсе и оба приезжие. Это
уже задело за самолюбие казачат и те тоже приналегли на
учёбу.
Третий курс Копáльского
педучилища
Со второй четверти появились новые предметы
– психология и педагогика, которым отводилось по шесть уроков в неделю.
Спрашивали по ним очень строго, а вёл эти предметы сам директор училища и спуску
никому не давал, но и мы донимали его вопросами, иногда весьма и весьма
каверзными. Но это его не смущало, но чаще всего он отсылал нас искать
самостоятельно ответы на них в книгах и журналах по этим предметам. Короче учил
нас работать не только с учебниками, но и с дополнительным материалом к той или
иной теме.
На Новый 1947 год я домой выбраться не смог,
не было оказии, а идти пешком не рискнул, и все каникулы провёл в библиотеке
средней школы, где и был постоянным гостем. Там я познакомился с «Собором
Парижской Богоматери» Гюго, потом с неподражаемыми творениями Мольера, потом
добрался до Шекспира, Сервантеса… И, если бы не огромные нагрузки в училище, я
бы перечитал всё то, чего не было в библиотеке
училища.
С питанием тоже всё было более или менее
нормально. В столовой училища на завтрак стали готовить суп и сладкий чай со 100
граммами серого хлеба, в обед появилось первое и второе и чай с 200 граммами
хлеба, на ужин только чай с неизменными 100 граммами хлеба. Короче, жить стало
лучше, жить стало веселей. Постоянное и нестерпимое чувство голода, наконец-то,
отпустило нас навсегда. Да и в магазинах в свободной продаже, а не по карточкам,
появился хлеб, чему всё население райцентра было несказанно
радо.
Вот и третья четверть позади. Весна выдалась
тёплой, иногда перепадали дожди, но мы их почти не замечали, радуясь весенней
благодати, обилию солнца и тепла. И мы, студенты, ожили от зимней спячки, а тут
ещё начались почти ежедневные посещения уроков в начальных классах средней
школы. И в мае, наконец, первые наши самостоятельные уроки, на которых
присутствовали наш директор, как руководитель педагогической практики, иногда
завуч школы и, конечно же, все сокурсники. Нас трясло как в лихорадке – всё было
необычно, на пределе нервного срыва, но до безумия интересно: мы, вчерашние
ученики, и вдруг в качестве учителей.
Не всё получалось сразу, много было
нелепостей и промахов: как огня мы боялись учеников, которые, казалось, пожирали
нас своими глазёнками.
Но больше всего боялись разборов, данных
нами уроков. Это была мука похуже адской, но польза от них была преогромной – на
других уроках мы уже не повторяли своих прежних ошибок, и из кожи лезли вон,
чтобы провести свои уроки на должном уровне. Да, честно говоря, многие наши
ошибки прощались за наше пламенное желание их
преодолевать.
И вот наши последние зачётные уроки, которые
мы проводили уже без помощи наших наставников, но при разборе которых был такой
накал страстей, что нас бросало то в жар, то в
холод.
Последние экзамены пролетели как-то
незаметно.
Наконец-то, торжественный выпускной вечер,
на котором нам будут вручать наши первые в жизни дипломы о получении первой
специальности, которую мы приобрели ценой огромных лишений, мук и страданий в
военные и первые послевоенные годы.
В зал внесли знамя училища, у которого
стояли в почётном карауле два будущих третьекурсника с алыми повязками на правой
руке. На сцене за длинным столом сидели все наши преподаватели и заведующий
Районо. Красная скатерть на этом столе ещё больше подчёркивала торжественность
события в нашей непростой студенческой
жизни.
Директор училища коротко поздравил нас с
окончанием учёбы и получением учительской профессии, а затем передал слово
заведующему Районо, который тоже нас поздравил и пожелал больших успехов на
новом, совсем непростом поле учительской деятельности. На сцену вызывали по
алфавиту. Заведующий РОНО вручал вызванному диплом и копию приказа о назначении
на работу в одну из школ района и области. Крепко жал руку выпускнику и лично
ему желал всего самого доброго. Духовой оркестр играл каждому чудесную мелодию,
предназначенную данному торжеству.
Вызвали и меня. Побледнев от волнения, я
поднялся на сцену. Мне вручили красный диплом, который давал мне право на выбор
места работы по моему желанию. Разумеется, я выбрал мою родную Калиновку.
ЗавРОНО тут же заполнил приказ о моём назначении в Калиновскую семилетку
учителем четвёртого класса и попросил меня выступить с ответным словом от имени
всех выпускников. Я поклонился президиуму, где сидели все наши учителя и сказал,
что мы выпускники училища сердечно благодарим наших наставников за огромный
труд, который они вложили в нас и за знания, которыми они обогатили наши души и
постараемся с честью и достоинством нести эти знания нашим будущим
ученикам.
Мне, как и другим выпускникам, от всей души
хлопали мои друзья по учёбе, их родители и учителя. С сияющими от счастья
глазами я сошёл со сцены и направился на своё место в зале, как вдруг
почувствовал чей-то пристальный взгляд. Боже, радость-то, какая! Это на меня
смотрел мой отец, который затерялся где-то в задних рядах присутствующих на
выпускном вечере. Меня захлестнула огромная волна блаженства и признательности
отцу, который сумел-таки добраться до Копала и попал на выпускной вечер.
Большего счастья я себе и не пожелал бы никогда. Я устремился к нему, обнял его
и не стеснялся своих слез, наполнивших мои
глаза.
После праздничного ужина мы, отец и я,
направились на мою квартиру, где проговорили с ним далеко за полночь, а встали
на рассвете и пошли к другим друзьям отца, где он оставил лошадей. Оказывается
он взял в колхозе двух верховых лошадей и через перевал приехал в Копал, чтобы
привезти меня оттуда домой. Вот уж этого я никогда и не ожидал и задолго
планировал как пешочком в последний раз пойду из Копала домой, в дорогую моему
сердцу Калиновку, где ждут меня папа с мамой и
сестрички.
Без особого сожаления я уезжал из Копала,
где долгие три года один как перст, в нужде и лишениях проучился я знаковые в
моей жизни годы.
Вот и ущелье, ведущее к перевалу. Здесь
почти каждый камень знаком и близок мне. Мы напоили лошадей и, доехав до крутого
подъёма к перевалу, далее пошли пешком, ведя лошадей в
поводу.
Вот и перевал. Но страшной одышки до острой
боли в груди я не ощущал, видимо не было той сильной усталости, когда я
карабкался вверх из последних сил истощённого до предела ежедневным полуголодным
существованием тела подростка. Останавливаться и любоваться красотой гор мы не
стали, а немного спустившись с перевала, уселись на лошадей и рысью пустились
вниз по дороге домой, в Калиновку.
Отец рассказывал о последних домашних
новостях. В партии его из-за плена не восстановили, но ни одно партсобрание или
колхозное собрание без его участия не проходило, так как более авторитетного и
эрудированного человека в селе не было, и фактически он был душой и негласным
руководителем всех этих мероприятий. Я узнавал в нём неугомонного, быстрого в
своих решениях и действиях довоенного деятеля сельского масштаба. Это он
вдохновил жителей Калиновки на народную стройку, это он почти три года руководил
этой стройкой, и только война не дала ему завершить всё, что он задумал. При нём
школа жила полнокровной жизнью, крепла и мужала… Какой-то она встретит меня уже
в новом качестве – учителя начальных
классов.
Солнце уже перевалило далеко за полдень,
когда мы подъехали к Калиновке. С бугра видно почти всё село. Вот и моя родная
хата, возле неё ни души. Дома никто не знает, когда мы соизволим явиться,
поэтому нас никто и не выглядывает. Меня охватило чувство эйфории, я был на
седьмом небе от счастья, что опять дома и что больше не придётся надолго уходить
или уезжать из родной хаты.
Когда мы въехали во двор, из хаты с криком
выскочили сестрички, за ними вышла мама, и не успел я слезть с лошади, как
сестрёнки повисли у меня на шее, нас всех вместе обняла мама. Отец не торопясь
слез с лошади, привязал обеих у сарая и бросил им охапку сена. На столе в
горнице уже всё ждало нашего приезда. Отец остался дома, а мне велел отвести
лошадей в конюшню и поблагодарить конюха за то, что дал отцу хороших лошадей, а
их, как оказалось позднее, всего-то было шесть на весь
колхоз.
1 сентября 1947 года. Отец и я, оба
принаряженные, идём в школу. Торжественная линейка. Директор школы, бывший
фронтовик, поздравил родителей, учителей и учеников с началом нового учебного
года.
Прозвенел звонок, и ученики разошлись по
своим классам. Я вошёл в свой четвёртый класс как под дулом автомата, как на
расстрел. Всё во мне напряглось до предела под пристальным изучающим взглядом
сорока будущих моих учеников. Растерявшись, я невольно улыбнулся им такой
дружественной улыбкой, что напряжение первой встречи сразу же исчезло, и я
представился им: что теперь я их классный наставник, что зовут меня Николай
Тихонович, и чтобы они без стеснения спрашивали у меня всё, что им непонятно или
чего они не знают. Сердиться на них я за это не буду, но и буду очень строго
спрашивать, если кто-то будет лениться.
Расцветшие в улыбках физиономии моих
учеников только ободрили меня и я, не теряя драгоценных минут на лишние
разъяснения, сразу же приступил к уроку, а это был урок литературы. Я рассказал
им о том, что кроме Пушкина и Лермонтова у нас, у русских, есть много – много
великих писателей и поэтов, с которыми мы будем знакомиться на наших
уроках.
Первый урок пролетел мгновенно и звонок с
урока застал меня врасплох, я не успел рассказать и половины того, что я хотел
сообщить моим малышам. Они мигом сорвались со своих мест и с шумом и гамом
высыпали из класса в коридор, где уже прохаживался директор школы, который не
преминул напомнить мне, чтобы подобного столпотворения после окончания урока
больше не было. Что ж, запомним – порядок, прежде
всего…
Второй урок – русский язык, любимый мною
предмет. Я начал с того, что мы, русские, должны знать свой родной язык в
совершенстве, как владел им наш великий поэт Пушкин. И предложил детишкам самое
простое – диктант, и пусть они вспомнят всё то, что изучали в третьем классе и
не наделают ошибок.
О, как я ошибся в моих ожиданиях, в каждой
тетради, как я выяснил, проверяя диктант, было море ошибок. И только тут я
понял, какой огромный труд надо вложить, чтобы было это море помельче и не такое
уж огромное.
Третий и четвёртый уроки промелькнули так же
незаметно.
Я оставил учеников на беседу и рассказал,
как надо вести себя на уроках, как входить в класс и выходить из него, как
встречать учителя, как говорить с взрослыми, как обращаться к ним. И самое
главное − быть скромным, вежливым, добрым, отзывчивым и, конечно же, не сориться
друг с другом и, Боже упаси, драться, а все разногласия решать спокойно, в
доброжелательном отношении со всеми, с кем вы в чем-то не
согласны.
Затем рассадил всех заново. Вначале пусть
сядут, как они сами хотели бы сидеть. Всем ли хорошо видно классную доску и
хорошо ли все слышат. Поинтересовался, что они больше всего любят, кто и что
умеет делать, как помогают родителям, и предупредил, что очень часто буду их
навещать, и чтобы в доме они сами наводили порядок, и чтобы их родителям не было
стыдно за их поведение и учёбу.
Когда я окончил беседу, мы потренировались,
как надо встречать учителя, как тихо выходить из класса… И я отпустил их
домой.
А меня директор пригласил к себе в кабинет и
поинтересовался, как прошли мои первые уроки и нет ли у меня каких-то
затруднений с ними. Я подробно рассказал ему обо всех четырёх уроках и заверил,
что ученики теперь всегда будут вести себя прилично на переменах. Он предупредил
меня, что будет частым гостем у меня на уроках. И что мне оставалось делать? Я
«милостиво» согласился с этим и сказал, что буду ему очень признателен за это. И
он зачастил ко мне на уроки. Это заставило меня с утроенной энергией готовиться
к каждому уроку, что не замедлило сказаться и на успехах моих учеников особенно
на поведении, хотя в этом я уже не мог ни в чём их
упрекнуть.
Директор предупредил их, что отныне он сам
будет строго следить за их успехами, а в конце учебного года, у них будут
экзамены и по русскому языку и по арифметике. А на экзаменах он будет,
обязательно, и пригласит всех учителей из старших классов. Всё это было на руку
мне, и особых затруднений со своим классом я больше не испытывал, да и дети
полюбили меня: и за строгость, и за доброту, и за справедливость, с которой
разрешал все их проблемы незамедлительно…
Я показал результаты диктанта директору и
отцу. Директор ужаснулся и попросил меня приналечь на русский язык, даже за счёт
других уроков, так как страшно боялся инспекторской проверки, которую пообещали
ему в Районо провести в начале второй четверти. А отец посоветовал сделать
тщательный анализ всех ошибок и сохранить эти тетради с диктантом на всякий
случай, если комиссия будет придираться ко мне за знания детей по русскому
языку: будет что и с чем сравнивать в конце четверти. Я так и сделал, и теперь
каждый день полтора урока я отдавал русскому языку и заставлял учеников наизусть
учить по одному стихотворению.
Каждую неделю, в субботу в школе проводили
вечера самодеятельности для родителей и жителей села. И каждый ученик обязан был
хоть в чём-то участвовать – то ли в хоре, то ли в пьесе, то ли со стихами.
Поначалу всё это получалось с трудом, а потом дети и сами вошли во вкус. И
проблем с артистами больше не было: мы даже стали выезжать с концертами по
хуторам и близлежащим сёлам, где пользовались неизменным
успехом.
Надо честно сказать, что в эти годы кино
было чрезвычайной редкостью, радио практически в сёлах, не говоря уж о хуторах,
и в помине не было. Так что наши концерты были единственным развлечением для
населения, и любые наши номера шли на ура, а то и на бис. А тут ещё выбрали меня
комсоргом колхозной комсомольской организации, и у меня уже совсем не было
свободного времени.
И, тем не менее, я умудрился влюбиться в
ученицу 7 класса, Беседину Настю, которая четыре года тому назад училась вместе
со мной в 6 классе. А сейчас она подросла и расцвела как роза в свои семнадцать
лет. И никак нельзя было признать в ней ту невзрачную девчушку военных
лет.
Короче, я потерял голову. И каждый вечер,
едва только темнело, я огородами пробирался на край села, где она жила, и с
замиранием сердца ждал, когда она придёт на свидание. Благо было ещё тепло, и мы
садились рядышком на большую охапку сена, которую я заблаговременно принёс туда.
Я обожал её, но даже притронуться к ней не смел, слишком глубоким было это
чувство первой любви, разгоревшееся во мне как пожар, который сжигал меня. Ни о
каких объятьях или поцелуях не могло быть и речи, да и мыслей у меня об этом и
не было, слишком святой и неземной казалась она мне. Так и сидели мы с нею
рядышком час, а то и два почти молча, наслаждаясь незнакомым до этого чувством
единения чувств и душевного спокойствия. Потом она уходила домой, а я ещё долго
сидел один, вторично переживая её незримое присутствие, и уже мечтал о том, что
завтра снова увижу её в школе, а вечером она придёт на
свидание.
Виделись мы с нею и на репетициях хора.
Боже, какой у неё был ангельский голос: сильный, глубокий, хватающий за душу
сопрано. Я растворялся в нём, и с немым восторгом поглощал каждый звук её
неземного голоса!
Моё безотчётное увлечение этой божественной
красавицей не ускользнуло от внимания моего отца, а может и не только одного
его… И вскоре он довольно тактично, но непреклонно запретил мне встречаться с
нею, растолковав великовозрастному несмышлёнышу, что встречи наши могут
закончиться весьма и весьма печально: её могут исключить из школы, а меня могла
ждать позорная скамья подсудимого, соблазнителя несовершеннолетней девчушки, с
далеко идущими отсюда последствиями. Перспектива попасть за решётку, неслыханный
позор на мою семью и её семью тоже… И прочие, и прочие немыслимые кары, о
которых говорил мне доверительно отец, перевернули мне душу. Я пообещал ему, что
больше никогда не пойду к ней на свидание и в школе буду от неё как можно
дальше.
После этого разговора я всю ночь не спал и
пришёл в школу почти смертельно больным. Как я выдержал этот страшный для меня
день, до сих пор не могу понять. Спасла меня работа и бесчисленные общественные
обязанности и заботы.
Приближался конец четверти, ждали
инспекторскую проверку, первую в моей жизни, и я с головою ушёл в работу с
детьми, с колхозными комсомольцами, с самодеятельностью. Глушил своё чувство к
Настеньке, как только мог, но это было сверх моих сил. Нет-нет, да и прорывалось
наружу это неподвластное мне чувство, я понимал, что схожу от него с ума. Но
поделать с собою ничего не мог.
И однажды я решился и пошёл к своей любимой
домой сразу же после уроков. И там при её отце и матери подробно передал беседу
моего отца со мною. И добавил, что придётся нам ждать ещё год до её
совершеннолетия и, если меня не заберут в армию, то приду свататься, если к тому
времени она не найдёт кого-то лучше меня. А сейчас мне никак нельзя с нею
встречаться, даже тайком ото всех, так как всё тайное рано или поздно становится
явным. И нам этого не скрыть, как бы мы этого не хотели и как бы ни
старались.
О наших редких встречах родители Настеньки
знали, да мы и не скрывали от них свою ещё юношескую любовь. Я видел, что очень
огорчил всех своим непреклонным желанием на время прекратить наши встречи и
ничем не выдавать на людях нашего взаимного влечения друг к другу. Все
молчали.
Я молча поклонился родителям и ушёл. Никто
меня не провожал, да это было и к лучшему. Как пьяный пришёл домой и, не
раздеваясь, улёгся на топчан и заснул мертвецки тяжёлым
сном.
Совершенно разбитый, с тяжёлой головной
болью я проснулся задолго до рассвета. Долго лежал, боясь пошевелиться, чтобы
ненароком не нарушить сладкий предутренний сон моих родителей. Потом потихоньку
встал, вытащил из отцовской пачки папиросу и, выйдя во двор, впервые закурил,
уже не думая о том, что скажет отец.
А вот и он вышел во двор с пачкой папирос в
руках. Как ни в чём не бывало, отец вынул папиросу из пачки и нагнулся ко мне,
чтобы прикурить от моей дымящейся папиросы. Он, конечно, догадывался, что со
мной что-то неладно, но в душу ко мне лезть не стал, за что я был ему очень
благодарен. И за то, что я дома впервые закурил, тоже не сказал ни
слова.
Мы молча докурили наши беломорины, и я не
выдержал пытки молчанием и как на духу рассказал ему, что я был у родителей
Настеньки и о чём говорил. Отец обнял меня, а потом уже вроде про себя
промолвил: «Держись, сынуля, не падай духом. Перемелется всё – мука будет. А
через год видно будет, что и как нам делать и как поступать. А сейчас всё это
надо молча пережить и никому не показывать свою боль. Иди, умывайся,
позавтракаем и пойдём на работу»…
Со скрипом прошли оставшиеся до осенних
каникул две недели, большой праздничный концерт на 7 ноября, который я еле-еле
провёл: я был и конферансье, и пел в хоре, где пела Настуся. И то, что она была
рядом, а я не мог на неё даже взглянуть, окончательно убивало меня. А выхода не
было, надо было нести далее эту непосильную ношу, и я никак не ожидал, что
дальше будет ещё горше, ещё тяжелее…
Началась новая четверть, и приехала комиссия
из района с инспекторской проверкой. Прежде всего, начальство провело диктант
для всех учителей. Результаты, судя по лицам комиссии, были не очень
утешительными. Я тоже сделал одну ошибку, не поставил запятой там, где надо было
её поставить.
Затем члены комиссии побывали на уроках всех
учителей, не обошла эта пытка и меня. Сам заведующий РОНО побыл у меня на двух
уроках в моём четвёртом классе. Я страшно волновался, но сумел собрать в кулак
всю мою волю и довольно сносно провёл оба эти урока. Третьим уроком был диктант
для моих подопечных, потом инспектор погонял их по пройденному материалу. Дети
уже немного привыкли к проверяющим и отвечали на все вопросы довольно неплохо по
моему разумению. Четвёртым уроком была математика. Все ученики, кроме одного,
справились с задачей и примерами. Отец отдал заведующему тетрадки, где был
первый диктант в четвёртом классе. Тот сравнил результаты первого и последнего
диктанта в моём классе и удовлетворённо хмыкнул, и улыбнулся
мне.
Всю неделю проверяющие ходили по урокам,
анализировали их, и, в конце концов, я понял, что эта инспекторская проверка
окончилась для меня более или менее
благополучно.
В субботу, после уроков первой смены, всех
учеников отпустили домой, и начался педсовет по итогам инспекторской проверки.
Досталось почти всем, о моих грехах почти ничего не говорили, и я немного
успокоился. ЗавРОНО зачитал приказ по итогам инспекторской проверки. И как гром
среди ясного неба меня поразил пункт, где говорилось, что у меня забирают мой
родной четвёртый класс и отдают Иллариону Георгиевичу, который вёл русский язык
и литературу в пятых – седьмых классах, а мне отдают его уроки во всех этих
классах. У меня волосы зашевелились на голове от этого известия. Как я пойду в
седьмой класс, где учится моя Настуся и мои друзья, с которыми вместе я учился
три года тому назад?! Какой я для них учитель, а тем более Николай
Тихонович?!
Но факт оставался фактом, что мне теперь
придётся считаться с приказом по РОНО и волей или неволей вести русский язык и
литературу во всех старших классах: с пятых по седьмой.… Какой
ужас!!!
Педсовет закончился поздно вечером, комиссия
уехала, и в учительской установилась гнетущая тишина. Потом учителя молча стали
уходить один за другим. Илларион Григорьевич, бывший фронтовик, молча встал,
подошёл ко мне, похлопал по плечу и, не сказав ни слова, ушёл, не
попрощавшись.
И вот мы остались трое – директор школы,
отец и я. Директор оценивающе оглядел меня и сказал, улыбаясь дружески мне как
равному:
− Ну, Тихонович, держись. Я в тебя, верю и
знаю, что и эта ноша тебе будет по плечу. Так же сказал ЗавРОНО и он пожелал
тебе таких же успехов, как и в твоём родном четвёртом классе… Он тоже очень
сильно верит в тебя, ведь не зря же ты закончил с отличием педучилище, и пожелал
тебе больших успехов в работе со старшеклассниками. А доверие надо оправдывать.
Будь достоин этого доверия. А теперь по домам и готовься посерьёзнее к встрече
со своими новыми учениками…
Вот новый учебный день, и я в новом качестве
учителя родного языка и литературы. Всё утро, с самого рассвета, меня трясёт как
в ознобе, страх встречи с седьмым классом, с моими бывшими друзьями, с которыми
три года назад меня связывала самая тесная мальчишеская дружба и святая
юношеская любовь к моей милой Настеньке… Как то они встретят меня, как мне себя
с ними вести?
Звонок на урок, и я, вроде неспешно,
направляюсь в седьмой роковой класс, а перед глазами картина Репина «Утро
стрелецкой казни».
Класс встретил меня гробовым молчанием. Мой
план как я начну урок, и что буду говорить – всё это вылетело у меня из головы.
В полной растерянности я глядел на учеников, а они изучающе глядели на меня. И
вдруг, ни с того ни с сего, я предложил им написать диктант, и попросил быть
предельно внимательными, чтобы не наделали
ошибок.
Пол-урока я диктовал простенький текст,
затем собрал тетради и, не зная, что делать дальше, сказал им, чтобы задавали
вопросы по тексту, только что написанного диктанта. Вопросов не было. Тогда я
сам стал задавать вопросы по написанию безударных гласных. Увы, они практически
никаких правил на этот счёт не знали, и мне самому пришлось разъяснять этот
материал за курс пятого класса.
Это было для них чудесным открытием.
Завязался откровенный разговор, что и спасло меня, помогло продержаться до конца
урока. Никто меня Николаем Тихоновичем так ни разу и не назвал, а обращались ко
мне как к неодушевлённому предмету среднего рода. Полного контакта с учениками
не получилось, но я был очень рад, что не завалил свой первый урок в седьмом
классе, который теперь будет моим родным классом, меня назначили в нём классным
руководителем, чего я панически боялся.
Второй урок, в этом же классе, урок родной
литературы был для меня выпускным экзаменом. В русской литературе я чувствовал
себя превосходно. Каково же было моё изумление, что кроме Пушкина они
практически никого из русских поэтов и писателей не знали. И весь урок я бегло
знакомил их хотя бы вкратце и с Лермонтовым, и с Крыловым, с Некрасовым, и с
Есениным. А о Кольцове, Блоке и современных поэтах они даже и не слышали. Зато
«Катюшу» и «Синенький платочек» знали все. И каково было их удивление, что
написали эти стихи, ставшие поистине народными песнями, их современники. А стихи
Агнии Барто и Маршака, которые я прочёл им наизусть, вызвали целую бурю
восторга…
Контакт с классом был полный, и я понял, что
они меня приняли за своего. А это было главным. Чтобы не упустить достигнутое, я
попросил их остаться после уроков на классное
собрание.
Лучше бы я этого не делал: согласились с
неохотой, двое даже ушли без спросу, остальные с нетерпением ёрзали за партами,
так как по опыту уже знали, что это принудиловка, и нравоучения ничего хорошего
им не обещают. Такого открытого неповиновения, вернее бойкота, я тоже никак не
ожидал. Взаимопонимание налаживалось с трудом, со скрипом. Комсомольцев в классе
не было ни одного – это для меня было потрясением, главным открытием дня, а в
будущем главной головной болью и главной задачей на весь учебный год. И не
удивительно, что всё собрание я посвятил именно этому вопросу. Даже своих
колхозных комсомольцев они практически не знали, о героях – комсомольцах Великой
Отечественной войны ничего не слышали и об их подвигах слушали с открытыми
ртами. И я подвёл итог, что они должны стать их достойными сверстниками, и своим
самоотверженным трудом, и отличной учёбой продолжить то, что они не успели
сделать, отдав свои жизни за спасение нашей Родины от ига фашистских
захватчиков. Я и ими горжусь, так как и они сами в годы войны ещё детьми
самоотверженно трудились на полях колхоза, приближая нашу общую победу в этой
грозной войне, и что тогда они оказались достойными этих комсомольцев-героев, и
что их место в рядах Ленинского Комсомола. Но для этого им надо очень много
трудиться и быть примером для всех учеников школы как в учёбе, так и в
общественной работе: а это и хор, и самодеятельность, и многое-многое другое. А
главное – учёба.
После собрания долго не расходились,
засыпали меня вопросами, на которые я попытался ответить в меру моих сил,
способностей и знаний. И впервые я сам понял, что теперь я за них в ответе:
какими они станут к концу учебного года, мои ученики, мои сверстники, мои друзья
и товарищи по самым трудным и горьким военным
годам…
Не мудрствуя лукаво, я прямо в лоб спросил
их, кто же из них хотел бы стать комсомольцем. Молчание. Затем робко поднялось
две руки, затем ещё две. Но это меня ничуть не смутило, хотя из 37 учеников
только четверо согласны были готовиться стать
комсомольцами.
На следующее утро я принёс в свой теперь
родной класс целый десяток уставов ВЛКСМ и раздал всем, кто захотел с ним
познакомиться. А через три дня на классном часе всем классом начали конкретно
знакомиться с текстом Устава. Почти всё для них было непонятно, как будто бы
было написано на каком-то неизвестном языке. И пришлось мне разъяснять каждый
абзац Устава, каждую строчку, особенно те, которые касались их обязанностей или
где были незнакомые термины или слова.
Как бы то ни было, за январь мы осилили
Устав, и мои будущие комсомольцы уже понимали, что в нём
говорится.
Оказывается, они от кого-то узнали, что я
был избран делегатом на районную комсомольскую конференцию от колхозной
комсомольской организации и забросали меня вопросами о том, что это такое, о чём
там шла речь, и как проходила эта самая конференция. Пришлось подробно отвечать
на все их вопросы и рассказать, что я говорил о нашей колхозной комсомольской
организации, когда меня попросили рассказать делегатам подробнее о жизни и
работе комсомольцев нашего колхоза. Спросили также, почему нет комсомольцев в
школе? И от имени Пленума райкома Комсомола рекомендовали настоятельно такую
организацию в нашей школе создать. Что я, и пообещал конференции. И надеюсь, что
мои будущие комсомольцы меня не подведут, и что 23 февраля, в день Красной Армии
на комсомольском собрании колхоза будут приняты в комсомол наши первые
комсомольцы школы. И у нас будет своя школьная комсомольская
организация.
К комсомольскому собранию в колхозе мы много
готовились, и уже одиннадцать учеников хотели стать комсомольцами, это были
самые успешные в учёбе ученики, и самые активные участники внеклассной работы и
самодеятельности.
Вот и 23 февраля 1948 года. Школьники
приготовили большой концерт к этому празднику. Собрались почти все колхозники и
ученики нашей школы в колхозном клубе. На сцене огромный стол, покрытый красной
материей. На импровизированной трибуне (тумбочка, покрытая красным куском
материала) знамёна школы и колхоза, по обеим сторонам почётный караул –
комсомольцы колхоза с красными повязками на рукавах, за столом президиум –
председатель сельского совета, председатель колхоза, директор школы, первый
секретарь райкома Комсомола, лучшие колхозники и ветераны колхоза – Пётр
Засименко, бригадиры, звеньевые. Доклад по случаю праздника прочёл директор
школы, хотя писал его мой отец.
Потом сразу же было открытое комсомольское
собрание комсомольцев колхоза, на котором и приняли единогласно в Комсомол всех
11 учеников нашей школы. Их всех хорошо знали в колхозе, и громкими
аплодисментами всего зала приветствовали их принятие в Комсомол. Это было так
торжественно и необычно в жизни нашего села, что мои только что принятые в
Комсомол ученики были на седьмом небе.
Секретарь райкома тут же заполнил им
комсомольские билеты и под бурные аплодисменты вручил их, напутствуя вручение
добрыми и искренними пожеланиями дальнейших успехов в учёбе и общественной
деятельности.
А потом был праздничный концерт, который
удался на славу. С концерта расходились уже за полночь. И секретарь райкома
Комсомола сказал директору, что такого концерта самодеятельности он ещё нигде не
видел, и поблагодарил его за огромную работу всего коллектива
школы.
И потекли, как по рельсам, казалось бы,
обычные школьные дни, но мне в моём родном классе работать стало намного легче.
Мои комсомольцы взяли в свои руки всю работу в классе, дисциплина в классе стала
отменной, а мне оставалось только по-умному руководить моими добровольными
помощниками. Комсоргом выбрали моего закадычного друга Ваську Авдеева, внука
бабы Дони, и вскоре весь класс стал как бы единым целым. Вскоре в комсомол
приняли ещё 12 семиклассников, а к концу года весь класс был комсомольским, чего
ни я, ни учителя школы не ожидали.
Успешно сдали мои подопечные экзамены за
седьмой класс, я получил благодарность от завРОНО и направление в Алма-Атинский
пединститут иностранных языков. Я обожал Пушкина, и мне страстно хотелось знать
содержание стихов, написанных им на французском языке. Вот я и подал заявление
на факультет французского языка. Немецкий я знал неплохо, и мне было неинтересно
идти учиться немецкому языку, который я с войны не переваривал, хотя и пришлось
работать с военнопленными в воинской части…
Когда я получил вызов в Алма-Ату для сдачи
вступительных экзаменов, я вечером сходил попрощаться с Настусей и попросил её
подождать меня ещё год, если меня примут в институт, а если нет, то я вернусь
работать в свою школу и мы поженимся, если меня не заберут в армию. Короче,
ближайшие месяцы покажут, чему и как быть.
Шумный, огромнейший город ошеломил меня
своими размерами, стремительным ходом жизни в нём, дороговизной. Напряжённая
подготовка к экзаменам и сами экзамены пролетели как-то незаметно. Зачислят
учиться или нет? Этот вопрос висел надо мною как Дамоклов меч. После последнего
экзамена надо было ещё ждать три дня. И как результат этого ожидания родился вот
этот опус:
ЖДЁМ –
ПОЖДЁМ
Мы сидим, носы
повесив,
Результатов
ждём.
Каждый мрачен и
невесел.
Пройдём, иль не
пройдём?
Чёрт побрал бы конкурс
этот,
На кой шут он
нам…
Пропыхтели здесь всё
лето,
Зубрили из
программ…
Литературу и немецкий
–
Всё, что хочешь
есть.
Даже некогда
сердечным,
Некогда
присесть.
Зубришь, зубришь, а толку
мало:
Каждый день всё
ждёшь,
Что всё, что создал, всё
пропало,
Коль конкурс не
пройдёшь…
Хотя б пройти! Хотя б скорее
–
Что-нибудь
одно.
Иль оставили, иль в
шею…
Хотя, не всё
равно.
Алма-Ата. 23 августа 1948
года.
Страшно скучаю по дому, за Настусей. Все мои
мысли там, в Калиновке. Это рождало новые стихи, хоть и неуклюжие, но
честные…
СЛЫШИТСЯ ГДЕ-ТО
МЕЛОДИЯ…
Слышится где-то мелодия
вальса:
То вспыхнет огнём, то
грустна.
Где-то далёко дивчина
осталась,
Время проводит
одна.
Я помню, как часто мы с нею
встречались
На месте заветном в степи, за
селом.
Мы даже с тобою не
целовались.
Мечтали, мечтали
вдвоём.
Я помню лужайку в степи, за
холмами,
Где ночами, обнявшись, сидели
одни.
И звёздное небо, что полог над
нами,
Давало приют в эти
дни.
Слышится где-то мелодия
дальняя,
То вспыхнет огнём, то
грустна.
Жди меня, милая, жди,
ненаглядная,
В сердце моём ты
одна.
24 августа 1948 г.
Алма-Ата.
***
Есть много звёзд у тёмной
ночи,
Но льют они холодный
свет.
Очей таких, как милой
очи,
Пожалуй, в целом мире
нет.
Твой нежный взгляд меня
пленяет,
Где б я ни был – покоя
нет.
На расстоянии
сжигает.
В нём столько счастья. Даже
след
Недавней грусти
улетает,
Когда посмотришь ты
тайком.
В груди моей всё
замирает.
И я тогда утрусь
платком,
Что ты когда-то
подарила
На память добрую
тому,
Кого ты сердцем всем
любила,
Все чувства отдала
кому.
25 августа 1948 г.
Алма-Ата.
ЛЕТНИЙ
ВЕЧЕР
Ночь, наступая, звёзды
зажгла,
Они заблистали мерцающим
светом.
Лодка по речке плыла и
плыла…
Хороши, как всегда, ночи лунные
летом.
Тихо вокруг. Лишь вдали за
рекой
Кто-то песней своей тишину
нарушает.
Да вторит ей чуть слышно гармонь. И
порой
Песни грустный напев вдалеке
замирает.
Вновь утихли все звуки. Опять
тишина
Над природой, уснувшею, вновь
воцарилась.
Да шумит за бортом, засыпая,
волна
И река под лучами луны
серебрилась.
26 августа 1948 г.
Алма-Ата.
ПЕСНЯ
КОСАРЯ
Рано утром до
рассвета
В поле выйду
я.
На востоке чуть
заблещет
Летняя
заря.
Золотит на небе
тучи
Солнца луч
косой.
Пробираюсь я
лугами
По траве
густой.
А роса, какая!
Чудо!
Серебром
блестит,
Разноцветными
огнями
На траве
горит.
На высокие,
густые
Травы я
гляжу.
Правлю лезвие
стальное,
Брус свистит: жжжу –
жжжу.
Порасправлю плечи
шире,
Размахнусь
косой.
Пропоёт коса, и
лягут
Травы
полосой.
Накошу рядочков
ровно
Во весь луг
длиной…
Только вечером я
поздно
Возвращусь
домой.
Поспешу косу
стальную
Звонкую
отбить,
Потому что завтра
утром
Вновь иду
косить.
27 августа 1948 г.
Алма-Ата.
Мои первые комсомольцы. Село Калиновка
20.01.1949 года.
В центре в первом ряду директор школы с
женой и мой отец (завуч).